О книге Валерия Шубинского «Владислав Ходасевич: чающий и говорящий»


Автор:  Вячеслав Курицын
Филолог, литературный критик, журналист, писатель, академик Российской академии современной литературы.
http://www.odnako.org/magazine/material/show_11789/

Khodasevich на обложке английской монографии, Chodasеvic на обложке немецкой, Xodasevic — на обложке французской. Русских книг, посвященных Ходасевичу, еще не выходило.

Первая ласточка

Да и три помянутых выше иностранных тома — филологические исследования. Биографических опытов не существовало вообще.

Потому труд Валерия Шубинского, жизнеописание Ходасевича под несколько тяжеловесным названием, приуроченное к 125-летию со дня рождения поэта, следует приветствовать вместе со всеми его торжественно-филологическими достоинствами и независимо от недостатков, которые обнаружат в издании более щепетильные наблюдатели. Разве что вот именно торжественность, отсутствие, что ли, исследовательской дерзости, нуждается в упоминании. Самому объекту исследования дерзости было не занимать. Приступая к биографии Пушкина, Ходасевич начинал ее с эпизода, как Петр Великий шарится, пардон, в заднице арапчонка, вытаскивая оттуда длиннющего глиста.

Обложка книги. Валерия Шубинского. Владислав Ходасевич: чающий и говорящий
Обложка книги Валерия Шубинского. «Владислав Ходасевич: чающий и говорящий»

Подобных вольностей Шубинский позволить себе не мог. Его задачей было заложить капитальный фундамент, создать основу, что и произошло.

Майковские ласточки

В десятилетнем возрасте Ходасевичу довелось беседовать с Аполлоном Майковым. Дачная местность, семидесятипятилетний поэт в кресле-качалке у обрыва один. «Я вас знаю», — сказал ему мальчик, и запомнил, что минут десять они о чемто говорили. Прочел старику его же «Ласточек», столь уместных на склоне лет.

Мне грустно! Меня раздражает И солнца осеннего блеск, И лист, что с березы спадает, И поздних кузнечиков треск…

Сам-то мальчик, понимал он значения этой грусти? В воспоминаниях потом писал себе в похвалу, что имел довольно такта, чтобы не признаться поэту в любви. Хотя, казалось бы, почему нет? Почему это было бы бестактным?

Вылетающие птички

«Был мой отец шестипалым. По ткани, натянутой туго,/Бруни его обучал мягкою кистью водить». Происходил отец из обедневшего польско-литовского дворянского рода, живописи учился неофициально, очень любил делать копии со знаменитой картины Матейко, где Коперник, окруженный астролябиями, всматривается в небеса. Позже увлекся фотографией и владел одним из первых в Москве магазинов фотопринадлежностей.

Мать поэта была еврейкой, рано крещеной в католичество и выросшей в католической семье. Еврейские свои корни Ходасевич иногда упоминал, с боевой бравадой признавая, правда, что самым известным его еврейским предком гордиться не приходится — дед по матери Яков Брафман, перейдя в православие, жизнь положил на ненависть к еврейству, разоблачению его тайных и явных пороков… случается.

Мама Ходасевича, слава богу, с отцом не росла. Воспитывалась в польской семье. Для будущего поэта — «Бог — Польша — Мицкевич: невидимое и непонятное, но родное». Ходасевич, не слишком владея иными наречиями, польский знал хорошо, и был в его жизни период, когда переводы с языка Мицкевича были основным источником его существования.

Родился будущий великий русский поэт в Москве 16 мая (по старому стилю) 1886 года в Москве. Когда в перестройку стало можно и модно печатать бывших эмигрантов, в первые подборки неизменно включался стих «Не матерью, а тульскою крестьянкой/Еленой Кузиной я выкормлен». В то же время собственный ребенок Елены Кузиной умер в воспитательном доме, и у Ходасевича долгое время сохранялось некое представление, что его жизнь как-то связана с несостоявшейся жизнью этого иного младенца.

Все эти перипетии кровей и судеб биограф не слишком склонен концептуализировать. Он любит подкинуть читателю вкусный факт — вроде того, что московский день рождения поэта соответствует дню основания Петербурга. А благодарный читатель сам выискивает в толщах тома близкие ему символы и сюжеты.

Не зная вкуса икры

Скажем, с неподдельной тревогой следит за здоровьем поэта, родившегося с огромным типуном на языке, из-за которого не мог принимать пищу. Типун прижгли ляписом, но родители крайне осторожно относились к питанию ребенка, «Бог весть до какого времени кормили меня кашкою да куриными котлетками». У Ходасевича выработался «вкусовой инфантилизм», он не пробовал никогда ни икры, ни устриц, питался самой простой и не самой здоровой пищей (мясо да макароны), всю жизнь его преследовали болезни желудка, кожи, легких, в младенчестве он едва не выпал из окна; выпал даже, зацепился за желоб. Всю жизнь у него болел позвоночник, в принципиально сухом письме Шубинского отдельные эпизоды звучат как выписки из фантасмагорической истории болезни. «Уже зимой позвонок начал пухнуть, к весне Ходасевичу было трудно самому надевать носки и туфли». Герою в этот момент всего тридцать лет. На фотографиях он всегда мрачен, многочисленные словесные его описания отмечают зеленый свет лица… Нина Петровская просто называла Владислава Фелициановича в письмах «Мой зеленый друг». Тут я не удержусь от шутливого символа — в поэзии нашей Ходасевич представляется именно что зеленолицым инопланетянином, все редкие стилистические совпадения которого с теми или иными извивами эпохи — не более чем случайность.

А также и вкуса устриц

Вкусы устриц и икры ведомы почти всем читателям этой статьи, да ведь и Бог бы с ними, никогда бы больше их не изведать, если бы это оказалось гарантией от лишений, подобных тем, что даровала нашим предкам советская власть. Не хотелось бы узнать в тактильных подробностях, как выживали, скажем, в эпоху гражданской войны или военного коммунизма. Михаил Гершензон изобрел ящик, изнутри обитый газетной бумагой: туда можно было ставить кипящую кашу, она доходила сама, без дальнейшего перевода дров, которых решительно не было. Если были вдруг, возись с ними на морозе при вспыхнувшем фурункулезе. Ходасевича пытались призвать, в армию много раз. Несмотря на то что болезней у него хватало на десяток белых билетов, ситуация постоянно возобновлялась, однажды пришлось выкручиваться аж через Ленина — посредничеством Горького.

Проболтавшись в нищете и отчаянии около двух лет в московских совучреждениях (в частности, занимал видный пост в Книжной палате), Ходасевич в 1920-м вместе со своей второй женой Анной Чулковой и ее сыном решаются перебраться в Петербург-Петроград. Там функционировал спасительный для десятков деятелей культуры ДИСК (Дом искусств, клуб-общежитие, открытый на углу Невского и Мойки в бывшем особняке Елисеева, который тогда был не столь нарядной раскраски, а имел свекольно-надсадный вид; такой же, как Зимний дворец, когда его брали большевики). В ДИСКе была, например, ванная, которой можно было пользоваться по предварительной записи — раз в месяц. В одном из писем Ходасевич воспевает свою комнату, в которой бывает девять градусов тепла. Тут пусть, пожалуй, следует точка, ведущая в глубь книги.

Тем паче, что советские ужасы описаны в миллиардах томов, также как и советские фантасмагории. Вот невероятная: осенью 1919-го, когда Петрограду угрожал Юденич, «Всемирная литература» поручила Ходасевичу попросить у правительства некую сумму «керенок», чтобы, пока город ВРЕМЕННО будет под белыми, закупить на них в Финляндии бумаги. Книга хорошо нашпигована прелюбопытными фактами.

Далеко не всем известен такой — Ходасевич «принял революцию». Согласен был поставить Россию вверх ногами, чтобы в результате решительного перебуторивания породилось бы небывалое новое Нечто.

Вот, скажем, полная публикация пушкинской «Гаврилиады» состоялась лишь благодаря революции, и Ходасевич воспевает этот факт, «видя в богохульной пушкинской поэме аналогию итальянской живописи эпохи Возрождения», когда Веронезе начал рисовать куртизанок, и это, видите ли, было близко народу (слово, магическое даже для нашего мудрого, аки змея, гения).

Короче, «и человек душой неутолимой/Бросается в желанную пучину».

Горло после свадьбы

Риторический вопрос, что творилось в головах у людей Серебряного века, прежде чем они шмякнулись в желанную пучину, задавать не хочется, поскольку не совсем ясно, что творится в головах у людей сегодня и какие нас ожидают в ближайшем будущем волшебные приключения.

Вот «роковое горение» — это что такое? То есть я понимаю, что можно назначать свидания на три, четыре, пять утра, понимаю (а в молодости еще лучше понимал), что в спорах о поэзии легко сжечь целую ночь (белую-то тем паче), и, помнится, когда-то мне было ясно, почему это правильно, когда по городу скачет с тикающей (конь-слон, коннь-слонн…) шахматной доской подмышкой человек в красном домино. Промискуитет там со свечами на какой-нибудь башне на рассвете — отчего ж не понять. Еще легче постичь желание «идти до конца, сжигая душу», как о том мечтал Ходасевич в 21 год — отчего не постичь, поскольку это ведь все же слова, всего слова.

Но соответствующие главы книги переполнены деталями типа «имярек перерезал себе горло наутро после своей свадьбы». Самоубийцу Ходасевич однажды и сам наблюдал, так сказать, из партера — тот висел на дереве в Петровском парке.

А Надежда Львова застрелилась из пистолета, который подарил ей Брюсов, из которого (пистолета) в Брюсова стреляла некогда Нина Петровская: как все замкнулось! Разверзлось сразу несколько бездн.

В итоге захотелось оказаться от них подальше. Занятно, что, обосновавшись к 1925-му в Париже, наш герой получил аванс под повесть о Серебряном веке, с прототипами в виде Брюсова и Львовой. Не на писал.

Бегство с Ниной

У всякого летописца есть коробочка с маленькими скелетиками про своего героя, и он сто раз отмерит, прежде чем доверить скелетик печати.

За границу летом 1922-го Ходасевич сбежал с молодой любовницей Ниной Берберовой втайне не от властей, а от жены Анны Чулковой. У Шубинского даже есть предположение, что этой парочке Луначарский подписал выездные документы из бонвиванских соображений: орел, дескать, Владислав Фелициа нович.

Не скрывая этой некрасивой истории, Шубинский в дальнейшем останавливается на всяком случае показать, как поэт заботился об обманутой жене. За ней остались и комната в ДИСКе, удалось выхлопотать назад и отобранный было паек. Ходасевич специально старался печатать любой стишок и в эмиграции, и в России, чтобы Анна Ивановна получала гонорар. Какое-то время слал посылки. Состоял в довольно активной переписке. Приятно, как Шубинский не забывает отмечать, что Ходасевич не забывал.

Между тем, как это ни странно, мысли вернуться в Совдепию не оставляли писателя. Не бранился на большевиков на всяком углу, ставил в письмах, явно имея в виду, что цензура доложит куда следует — «Я к советской власти отношусь лучше, чем те, кто ее втайне ненавидят, но подлизываются». С возмущением высказывался о НЭПе, который предал чистые идеалы революции. Вместе с Горьким затевал журнал «Беседа», который предполагал печатать авторов с двух берегов. Слоняясь по Европе (Ходасевич с Ниной жили в Берлине, Мариенбаде, в Сорренто на вилле Горького), таскали с собой советские паспорта и пытались продлить их в римском полпредстве. Только получив отказ, стали настоящими парижскими эмигрантами.

Вкус к чужой жизни

Одно из замечательных наблюдений Шубинского — о вкусе Ходасевича к чужой жизни, «тоскливой и чарующей, отвратительной и загадочной». Оно даже концептуализировано — московская жизнь происходила во дворах просторных и зеленых, за ней можно было наблюдать из окна; собственно, даже есть соответствующий стишок «Окна во двор». А пуще в чужой жизни притягивали особо острые, крайние ее формы. Лучшим другом его был Самуил Киссин (Муни) — страннейший человек, о котором вы много прочтете в отчетной книжке.

В Бельском Устье (где работал недолгое время санаторий для творческой интеллигенции) у него образовался едва ли не флирт с глухой дочерью кучера Женей Вихровой: читал ей стихи, рассказывал о каких-то литературных ссорах (Шубинский
замечает, что если бы Женя чтото и слышала, то все равно бы не поняла: тут, я думаю, он заблуждается; что-то понимала, конечно, как понимают малые дети и кошки, и мы были бы потрясены, узнай, что на самом деле они понимают).

Знаменитый стишок про незрячего:

А на бельмах у слепого
Целый мир отображен:
Дом, лужок, забор, корова, —
Клочья неба голубого —
Все, чего не видит он.

Не менее знаменитое про инвалида:

Я не умею быть собой,
Мне хочется сойти с ума.
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.

Тут уж не просто интерес к другой жизни, а какой-то недоуменный вопрос создателю: как же это все попускается?

В стишке «Под землей» описан старик, мастурбирующий в общественном туалете близ пансиона, где наш поэт жил с Берберовой — описан и как глубоко несчастное создание (автор сказал потом Берберовой, что и не старик вовсе, мужчина лет 50), и как безумный демиург, ворочающий громами и скалами — «создает и разрушает сладострастные миры». Ходасевич еще довольно долго шел за онанистом, проводил его зачем-то до Курфюрстендамм…

Хлеб насущный

Основным источником заработка всю жизнь для Ходасевича была литературная поденщина. Хорошо еще, если переводы; не в том смысле, что они легче, а в том, что передаешь чужие смыслы. Скетчи для «Летучей мыши» — это попросту даже и весело. Составление сборников, антологий. Но главная поденщина — это литературные заметки. Исторические штудии, воспоминания о старых тенях и актуальная полемика.

И нужно быть воистину инопланетянином, чтобы вести актуальную полемику в том режиме, в котором вел ее Ходасевич. Ему мало что нравилось, крайне мало. После смерти Блока не только в частном письме подчеркивал, что осталось теперь три поэта: «Белый, Ахматова да я», но и публично редко появлялся на публике без хорошей связки оплеух.

Бывали, конечно, исключения в виде прозы Набокова, хваливал он Цветаеву и, что неожиданнее, Есенина, но в целом справедливо писал о себе, что внушает желторотым поэтам отвращенье и страх. Нещадно выжигал футуристику, после смерти Маяковского перепечатал старую ругательную о нем статью, за что Ходасевича даже и Шубинский осуждает. Шугал пролетарских поэтов… молотил не только Эренбурга, но Платонова с Вагиновым… последние главы «Чающего и говорящего» дают если не исчерпывающий, то очень полный связанных с именем Ходасевича свод скандалов-разборок. Ушла к тому же Берберова, которой надоело опасаться, что «Владя» вот-вот вышагнет в окно, и это не способствовало смягчению характера критика. Благо нашлась добрая душа Ольга Марголина, подставившая поэту плечо в страшные его последние желчные годы. Всего, кстати, жен у Ходасевича было четыре (если считать неофициальную, но самую близкую Берберову), первой была Марина Рындина, девушка знатная и богатая, что как-то не в тему. Я упомянул Марину не для полноты картины, которой нет в моих растрепанных заметках, а что ли для порядку.

Кстати, о порядке

Смущает в работе Шубинского уверенность его представлений об иерархии русской поэзии. Он про всех подозрительно точно знает, кто какое место занимает, словно Боги ему спустили с сургучной печатью реестр. Книга полна максим типа «Фет — поэт великий, Майков и Полонский — просто очень хорошие», «Брюсов получил целую страницу в истории отечественной словесности», «Липскеров остался типичным «малым поэтом».

С одними оценками соглашаешься, другим удивляешься, третьи откровенно комичны (Шубинский всерьез считает большим поэтом Георгия Иванова, например). Над этой бухгалтерией можно вволю поиронизировать, но не хочется. В конце концов именно наличие в голове исследователя такого порядка позволяет ему держать махину жизнеописания.

Что до Ходасевича, то он в юности, скажем, очень много танцевал: пример упорядоченного движения (фигуры, па), творящего беспорядок — мельтешение в залах, смена ритмов и смятение в сердцах. Гармония в его прыжках по страстям и городам и не ночевала.

Периоды стихов относительно благостных (вторая книжка «Счастливый домик», совпавшая по времени с попытками построить таковой совместно с Анной Чулковой) были краткими, большей частью мы наблюдаем у Ходасевича выгнутый в невероятном напряжении, дискомфортный, дерганый мир, чреватый в любую секунду катастрофой:

Все жду: кого-нибудь задавит
Взбесившийся автомобиль,
Зевака бледный окровавит
Торцовую сухую пыль.

И с этого пойдет, начнется:
Раскачка, выворот, беда,
Звезда на землю оборвется
И станет горькою вода.

Не хочется заканчивать на этой ноте, тем более подчеркнув, что звучит она пренеприятнейше актуально.

Пусть все же последней мелькнет строка, обращенная к Богу: про «невероятный Твой подарок». Это сообщение из самой сердцевины наследия поэта, набитого шрамами шрапнели и ранами противопехотных мин. У поэтов всегда есть одно преимущество — раскоряченной реальности он всегда может противопоставить творческую волю.

Пока она есть, конечно. Он умер в 53 года за пару месяцев до начала Второй мировой. Если наши сообщения доходят до Вашей нынешней обители (см. цитату), Владислав Фелицианович, то пусть вслед за увесистой посылкой Шубинского поспешит и моя депеша: нас многия тысячи здесь, по сю сторону, любящих вас надрывно-высокой любовью.

Досье

Валерий Шубинский (1965, Киев). Окончил Ленинградский финансово-экономический институт. Работал экскурсоводом, служил в газетах и издательствах.

Во второй половине 1980-х — участник литературной группы «Камера хранения», с 1995-го — руководитель литературного общества «Утконос». Печатается с 1984-го. Автор нескольких книг стихов и фундаментальных биографий Гумилева, Ломоносова и Хармса. Живет в Петербурге.